У меня орденов штук двенадцать, кажется, - мне их просто некуда вешать
- Ольга Васильевна, почему родители называли вас Лешей?
- Мои мама с папой хотели мальчика. А родилась девочка. Нянечка принесла меня к маме и сказала: "Посмотрите, какие у нее глаза!" Мама посмотрела на меня и была удовлетворена (смеется).
Самые ранние свои годы я провела в Киеве. Когда началась революция, все наши родственники бежали через Киев в Константинополь и по всему свету.
Когда я поступила в балетную школу, у меня были проблемы с тем, чтобы делать фуэте. Я помню, как мама приходила в нашу школу в шесть часов, когда она закрывалась, и разговаривала с ключником Кузьмой. Кузьма курил папиросы. Мама приносила ему "Казбек" - взяточничество - он был в восторге, открывал зал, и я, взяв все учебники, которые нужны были на завтра (а я училась прилично, у меня были все пятерки, особенно хорошо знала математику)...
Так вот, брала все учебники и, простите, конфеты "Мишка", надевала балетные туфли, рисовала мелом большой круг и делала фуэте. Я вылетала в сторону после шести фуэте. Потом вылетела после восьми. А потом, на спор, - шестьдесят четыре. Но это по глупости только можно.
А воспитывал меня отец, он возил меня в Архангельское, Абрамцево, Шереметьево, Коломну - во все знаменитые места Подмосковья, рассказывал историю этих мест. Он возил меня в Ленинград, показывал дворцы, что были построены при царях, объясняя, почему они сохранены и почему их надо беречь.
Меня отец воспитывал на Пушкине. И сейчас перед сном я обязательно читаю этого великого поэта - плохо засыпаю теперь. А если просыпаюсь в пять утра - тоже читаю Пушкина. Я очень любила Исию, знаменитого японского поэта, любила Фирдоуси, Саади. Когда меня ругали - почему я не читаю Евтушенко, Вознесенского, я всегда отвечала удивительными двустишиями. Например: "Вот стрекоза. Она летает ночь и день. Она ищет собственную тень". Удивительно! Или: "Вот сакура расцвела. Она с коня согнала и князя-гордеца". Разве в этом нет социальной подоплеки? Безусловно. Вот были такие поразительные, до исторического материализма родившиеся поэты. Любовь к литературе мне привил папа.
Он у меня был удивительный, ничего не боялся: есть фотография советского времени, где у него царский орден на груди. А у меня орденов штук двенадцать, кажется, - мне их просто некуда вешать (смеется). Меня наградили в очень юном возрасте орденом "Знак Почета". Когда мы были на гастролях во Львове, меня с автобуса из-за этого снял милиционер. Думал, что я одела чужой орден на платье. А мама мне прикрепила этот орден, потому что на платье была дырочка от брошки. И когда увидел служитель порядка девчонку маленького роста с орденом на груди, он меня снял и повел разбираться в отделение...
- Расскажите, пожалуйста, о том, как вы в тридцатых годах стали принимать участие в кремлевских концертах.
- Когда я кончила школу, мне едва исполнилось семнадцать. Обо мне писали, что "Лепешинская танцевала во всех кремлевских концертах". И действительно, Сталин ко мне хорошо относился. Стол артистов стоял ближе всего к тому коридору, через который проходил на концерт Сталин. Он всегда шел один, а за ним шло все политбюро. Очень удобную строили сцену - танцевалось там очень легко - в конце Георгиевского зала. Параллельно сцене стоял стол, за которым сидело политбюро, а в центре всегда сидел Сталин. А все остальные столы стояли перпендикулярно "главному" - до самого конца Георгиевского зала. С великолепной едой! Это имело огромное значение в те довольно голодные годы.
Я первой в нашей дворянской семье стала читать "Комсомольскую правду"
- Но тем не менее я была абсолютно преданной комсомолкой.
При мне ведь нельзя было говорить о том, что наш род дворянский. Я этого слышать не хотела! Единственный из моих дворянских родственников, которого я признавала, был мой дед. Потому что в своем имении он открыл школу для крестьянских детей. Для меня это был "дед прокоммунистического направления" (смеется).
Ведь я, кажется, первой в нашей семье стала читать "Комсомольскую правду". А было мне девять лет. Моя сестра была очень занятым человеком, и я ей читала статьи из этой газеты. Помню - двадцать пятый год, и я читаю ей вслух заметки из "Комсомольской правды"!
Я помню, как мама на последний выпускной концерт, где я играла произведение Дюссека на два рояля с моим педагогом Еленой Поповой (я была неплохой пианисткой), из заветного какого-то ящичка достала кружево, чтобы надеть его на мой белый воротничок. Это кружево принадлежало одной из моих бабушек. Я устроила грандиозный скандал! Заявила, что это "кружево принадлежало классу угнетателей!" (смеется). Такие вещи, конечно, можно было говорить только в юные годы.
- Как вы сейчас смотрите на эту проблему?
- Проблемы такой для меня не существует. Когда арестовали сестру моего папы, абсолютно кристальной чистоты человека, - я не могла больше оставаться столь преданной идеалам партии. Я, конечно, не сожгла свой партбилет, не спускала его в канализацию - он и по сей день лежит у меня в столе. Он - часть моего прошлого, это ведь все было, и было много хорошего.
Но на этом моя партийная деятельность кончилась. Я стала просто балериной. После ареста тети Шуры я перестала верить во все эти лозунги. Она не могла совершить никакой ошибки, чтобы сесть в тюрьму.
И очень на меня повлиял арест супруги Молотова, Полины Семеновны Жемчужиной. Мы познакомились с ней на приеме в Кремле в честь Восьмого марта, на котором я узнала всех жен наших партийных деятелей. Про жену Ворошилова, Екатерину Давыдовну, говорили, что она очень строга, сурова, советовали "держаться от нее подальше". А она оказалась великолепной, интеллигентной женщиной! Она ко мне отнеслась прекрасно, посадила с собой рядом, говорила, что нужно учиться, что помимо того, что должны работать ноги, голова тоже должна быть "в деле".
А жена Молотова занялась моим воспитанием. Она возила меня по детским домам. И большую часть своего жалованья - Уланова и я получали шесть тысяч, тогда это были большие деньги - я отдавала в эти дома. И всю свою жизнь я помогаю людям. Вот недавно восьмимесячный ребятенок терял зрение, нужна была операция - как не дать деньги?
Арест Полины Семеновны был для меня трагедией. Она пришла в тюрьму с язвой желудка. А вернулась - излечившись! Она мыла кухню, полы, стирала белье.
И потом, через много лет, когда Молотов был послом в Монголии, Большой театр приехал на гастроли в Китай. Полина Семеновна вызвала меня телеграммой, и я приехала в Монголию. Там был маленький балетный кружок, и педагог Соколов учил монгольских ребятишек балету. Мне было на что посмотреть. Пришлось даже делать какие-то замечания, которые всегда педагог просит. Но сделала я это деликатнейшим образом, только через "хорошо".
Я так хотела танцевать, что меня порой держали за платье, чтобы я раньше времени не выскочила на сцену!
- Помимо жены Молотова, кто на вас оказал такое же сильное влияние?
- Это, помимо моего отца и Полины Семеновны, Иван Семенович Козловский. Мама моя, кстати, его очень любила, так что еще до знакомства с ним я к нему какое-то отношение имела (смеется). Он видел все мои спектакли. Я танцевала... ну как вам сказать - никогда не лучше Улановой, никогда не лучше Семеновой, конечно, гораздо хуже, но я Лепешинская. Какая есть - такая есть. Могло мое исполнение не нравиться, но я, правда, обладала природной техникой. Единственное, что владело мною на спектаклях, - это радость танца.
Я ведь так хотела танцевать, что в балете "Дон Кихот" меня порой держали за платье, чтобы я раньше времени не выскочила на сцену! Потому что звучала такая музыка... ну не могла я стоять на месте.
Так вот, однажды Козловский сказал слова, ставшие для меня очень важными. Козловский взял меня за руку, отвел в четвертую кулису и сказал: "Техника - это не все. Обладать ею надо обязательно. Но если вы не чувствуете лирическое направление в музыке, грош вам цена. Вы должны выучить "Умирающего лебедя". И я танцевала целиком "Умирающего лебедя". Плохо! Это не мое. Но этот опыт мне многое дал. Я прочувствовала этого лебедя, как он умирает от раны, и я прожила последние мгновения этого существа, вплоть до того момента, когда кровь течет все медленнее, медленнее и останавливается.
Козловский дал мне понять, что, если тебе все легко дается, это еще не значит, что у тебя в профессии все хорошо. Наоборот, ты должна пройти через все трудности, прочувствовать их.
Козловский был верующим человеком. И когда он меня однажды спросил, верю ли я в Бога, я ответила ему словами Улановой: "Мой Бог - во мне". Меня не научили молиться, и ни к чему мне делать вид, что я верующая в общепринятом смысле этого слова. У меня есть Библия. И сейчас я значительно легче ее воспринимаю. Раньше, как комсомолец, я это отвергала вообще!
Я была заместителем председателя всего, что только может быть
- Ольга Васильевна, вы долгое время были заместителем председателя Комитета советских женщин...
- Вы знаете, я, кажется, была заместителем председателя всего, что только может быть (смеется). Борис Ефимов, наш замечательный художник, с которым мы очень давно дружны (ему сто четыре года, кстати), называет меня "замша". Мы с Ефимовым всегда открываем бал в ЦДРИ. И, мне кажется, он самый молодой из всех. Ефимов официально является моим кавалером - на всех балах (смеется). Есть даже фотография, где он меня держит в балетной поддержке.
Центральный дом работников искусств ордена Дружбы народов, который я возглавляю, очень мне дорог. Сейчас, несмотря на то что я обезноженная, что надежды на выздоровление почти нет, я продолжаю руководить нашим домом. Через столько лет война отозвалась на моих ногах - они отказались ходить. Мне ведь приходилось танцевать в пуантах на сырой земле... А ведь мои ноги - это моя голова (смеется). Но я не опускаю крылышки. Надежда на то, что я смогу ходить, остается. Боюсь, что если я уйду - то это здание, этот лакомый кусок для многих, вовсе у нас отберут.
Мэр обещал нам его отремонтировать - он и обязан был это сделать, поскольку это памятник старинной архитектуры. Помню, как однажды мы на наши посиделки в ЦДРИ пригласили Юрия Лужкова - он был раскован, мил, открыт! Всех нас обаял. Я попросила денег у мэра, чтобы отремонтировать наш дом. Ведь со ступеней этого дома сошел в вечность Станиславский. Одного этого для ремонта достаточно, мне кажется, не считая того, что у нас три, а порой и четыре мероприятия в день! Молодежь делает спектакли, собираются филателисты, люди по интересам. Всю творческую работу отлично ведет у нас Энгелиса Георгиевна Погорелова. И того, что мэр до сих пор своего обещания не выполнил, я ему не прощу.
А подсказал нам идею - создать такой дом - Луначарский. Мы были молодыми и играли в доме Луначарских. Мы в его квартире устраивали спектакли. С антресолью делали какие-то совершенно невероятные вещи! Ведь фантазия в те годы была значительно выше, чем сейчас (смеется). И он подсказал: "А почему вам, людям разных профессий, не собраться в одном месте?" И мы схватились за эту идею.
Наискосок от "Елисеевского" стояла фигура как бы в балетной позе: две ручки были подняты наверх. Илья Эренбург в "Буре" написал, что это стою я
- Расскажите, пожалуйста, о ваших концертах, которые проходили сначала на фронте, а потом - во всех освобожденных странах.
- Я была беззаветно влюблена в комсомол. Ведь я - абсолютно продукт советской власти. Это была замечательная пора. Потому что мы были очень увлечены - не идеей "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!", об этом мы думали меньше всего.
Когда начались волнения перед войной, мы мыли полы в метро, провожали эшелоны. И вот на этом и погорела ваша покорная слуга. Почему? Как только началась война, я бросила балетные туфли за шкаф, сказала, что танцевать не буду. Только на войну! (Смеется.)
И мы вдвоем, две комсомолки - Мара Дамаева и я, пошли в райком требовать, чтобы нас послали на фронт. И очень милый полковник Гавриил Тарасович Василенко сказал: конечно, вы правы, но сначала вы должны пройти курсы сестер милосердия. (Кстати, в конце войны я его встретила уже генералом в Баден-Бадене.) Он нас направил в клинику замечательного врача Петра Герцена. Мы пришли в эту клинику. Нас привели в челюстной отдел. Там находились пациенты, у которых не было половины лица. И я не помню, как я сделала шаги назад из этой комнаты, чтобы уже за дверью упасть в обморок.
Я поняла, что сестры милосердия из меня не получится, надо отдавать свои силы фронту по-другому. А у нас в Доме работников искусств были этажи, где лежали раненые. Мы были первыми из тех, кто начал собирать бригады, идущие на фронт.
В то время на доме № 17, наискосок от "Елисеевского" магазина на Тверской, стояла фигура как бы в балетной позе: две ручки были подняты наверх. Илья Эренбург в "Буре" написал, что это стою я. А мой партнер по Большому театру Михаил Габович командовал тогда точкой ПВХО - организацией, которая, кстати, находилась на крыше небезызвестной вам газеты - "Известия". И после бомбардировок из разных районов Москвы звонили Габовичу и спрашивали: "Лепешинская жива?".
И как-то, когда уходил один из эшелонов на фронт, мы провожали своих товарищей, держали пламенные речи, говорили от всего сердца. И вдруг я слышу голос паренька, который был секретарем комсомольской организации тормозного завода: "Слушай, товарищ Лепешинская, ты бы лучше станцевала". И тут я поняла, что должна делать то, что умею: танцевать! И я тут же, перед отходом эшелона, станцевала! И я так много, так долго танцевала, как ни в одном балете: русская, казачок, цыганочка, лезгинка...
Я помню наш первый концерт - в 1941 году в полуразрушенной церкви под Можайском. Участвовали Кругликова, Журавлев, Барсова, Преображенский, Михайлов, я. Всего три часа от Москвы мы добирались до линии фронта!
Одна сторона купола отвалилась. Пол настелили в полчаса. И Максим Михайлов сказал: "Я был дьяконом, и вот меня опять вернули в церковь". Я танцевала не в пачке, потому что как-то Сталин сказал: "Зачем пачка? Пачка - это что-то официальное. Лучше платьице". И я танцевала в хитоне. И даже есть снимки, где я в хитоне танцую в "Дон Кихот". Это, казалось бы, святотатство. Но раз Сталин сказал - я танцевала в хитоне.
Шел 1941 год. Я хоть и давала концерты для отправляющихся на фронт и для наших раненых, но не хотела сидеть в тылу. Очень тянуло меня на фронт- не воевать, а помогать тем, чем могу. И для того чтобы меня пустили на фронт, Иван Семенович Козловский дал телеграмму Сталину с просьбой отпустить меня и его. И он нас отпустил.
И в телогрейке, в каких-то немыслимых сапогах явилась я в Большой театр. Напугала всех - решили, что пробрался враг
- Бригада у нас собралась замечательная. Мы пели и танцевали, кажется, по всей Европе. Где только не были: ноги уходили в землю, в песок, чуть ли не в мазут - помню, около места, где я танцевала, было целое озеро мазута. Жалко, я не сохранила те туфли, в которых танцевала для военных: они были черного цвета.
Но, несмотря на то, что была война, я вспоминаю это время радостно. Хотя были очень страшные моменты: мы ехали на фронт, а навстречу нам, спасаясь от фашистов, шли, ехали, впрягаясь в телеги, люди. Много людей. Женщины, дети, старики везли на телегах какой-то скарб, одеяла, чуть-чуть еды. Видела истерзанные тела по краям дороги, людей живых, но таких изуродованных, что смотреть на них было страшно, в кюветах - искореженные танки, машины.
Но ярче помню я не эти страшные вещи, не этих изгнанных из своих деревень людей (о которых только вспомнишь - сразу слезы на глазах появляются), а помню я голубое небо, яркое солнце, зеленые тополя, открытый борт грузовика - и на нем стоит Козловский и поет. И как поет! Так, словно вокруг бархатные кресла, позолоченные яруса и бра, высокий потолок - словом, как будто на сцене Большого театра. А полумертвые колонны людей - эти ужасные образы я тоже помню, но вспоминаю чаще это небо, тополя и поющего на грузовике Козловского.
А потом мы поехали в Харьков, который тогда второй раз перешел в руки Красной Армии. Всем руководил будущий маршал Георгий Жуков. Он пригласил нас в свой бункер. Конечно, он понимал и наше желание воевать, и желание быть полезными, но накормить он считал необходимым в первую очередь. (Смеется.) Жуков видел, что мы изнемогали от голода. Нас угостили превосходным украинским борщом.
А когда кончился обед, Козловский спел только что появившуюся "Темную ночь" Богословского. И впервые люди увидели на лице Жукова - а у него было словно высеченное из какого-то дорогого металла лицо - слезы. Это было необыкновенное впечатление. Люди, которые окружали Жукова долгие годы, видели это впервые. Когда Козловский закончил петь, Жуков его расцеловал. Георгий Константинович не оставил нас в Харькове, потому что вражеская артиллерия обстреливала город. Жуков нас отправил в воинскую часть, которая дислоцировалась под Харьковом. И первые наши выступления начались в этой части, а потом...
Где только нам не сооружали сцену! Однажды мы танцевали даже на балюстраде госпиталя. На каменных плитах. Мне только в 1944 году удалось приехать в Москву, чтобы сменить туфли. А я ведь брала двенадцать пар туфель! И все они превращались в атласные розовые тряпочки. Они были камешками просверлены, ведь они танцевали на земле, на песке. Причем левый туфель был более потрепан - вспомните Пушкина: "Стоит Истомина, она, одной ногой касаясь пола, другою медленно кружит". А дальше: "Быстрой ножкой ножку бьет". Вот как раз этим движением заканчивается знаменитое адажио второго акта "Лебединого озера".
Когда пришла победа, мы оказались за армией - Австрия, потом Румыния, Венгрия, Болгария, Югославия. Последней была Польша. Когда мы приехали в Варшаву, там никого не было. Дома разрушены, ни одного человека. И вдруг в День Победы возникли тысячные толпы людей. Как они появились - из-под земли? Но все они пришли смотреть концерт.
Я тогда трижды танцевала - потому что один зритель уходил, и приходил другой. Зрители плакали. Оттого, что они могут посмотреть артистов Большого театра в Варшаве, которая только что была освобождена от немцев. И мы, артисты, плакали тоже. И в тот самый вечер мне пришла телеграмма: "Немедленно возвращайтесь в Москву - для вас делаю "Золушку". Балетмейстер Захаров".
И в телогрейке, в каких-то немыслимых сапогах явилась я в Большой театр. Напугала всех - решили, что пробрался враг. (Смеется.) И когда я открыла дверь гримерной, увидела в нашей комнате Уланову. Я чуть не упала в обморок.
Наши с Улановой гримировальные столики стояли рядом. А по таланту мы отстояли друг от друга на километры
- О чем вы говорили? Ведь вы не виделись несколько лет.
- Сказали друг другу: "Здравствуйте!", и я села за свой стол и стала вытаскивать от волнения что-то из тумбочки.
У меня ведь собраны все статьи об Улановой. С ней рядом никто не мог стоять. Только наши гримировальные столики стояли рядом. А по таланту мы отстояли друг от друга на километры. Рядом с ней могла встать только Семенова, которая в этом году, в девяносто пять лет, ушла из театра, где последнее время преподавала.
Мужа Семеновой Сталин отправил послом в Турцию. И она блистательно станцевала в Париже Жизель со знаменитым французским танцовщиком Сержем Лифарем в Гранд-опера. Мне рассказывал об этом сам Лифарь, когда угощал меня обедом чуть ли не на десятом этаже Эйфелевой башни. Оказывается, он выходил кланяться один, поскольку не хотел делить аплодисменты с Семеновой. Потом выходила она - и раздавался гром оваций.
Кстати, Уланова рассказывала мне о том, как впервые увидела Семенову. Уланова ведь в юности училась у своей мамы - Романовой и только последние два школьных года училась у Вагановой. Тогда было тяжелое время, и в зале было очень холодно. Отапливала помещение только одна буржуйка. Однажды открылась дверь, и вошла Семенова. Все мгновенно прекратили заниматься, едва только увидели ее в хитоне: ее точеную фигурку, маленькую головку, великолепной красоты ноги. Они не могли дальше работать, завороженно ее разглядывали. Потом Семенова подключилась к работе в общем классе.
Мне нравится, как наш президент идет по красной дорожке. Нравится, как сидит - руками не размахивает
Когда наш класс заканчивал в 1932 году школу, директор Большого театра Малиновская поняла, что чего-то московской балетной школе не хватает. А в Москве не хватало прежде всего техники балетной, основы основ. Москва славилась своими экспериментами. С точки зрения продвижения балетного искусства вперед этот город сделал неоценимый вклад. Но - техника! И вот Малиновская приглашает шесть лучших педагогов из Мариинки - Гердт, Леонтьеву, Кожухову, Чекрыгина, Монахова, Гончарова, чтобы учить нас, москвичей. И я - продукт слияния мариинской и московской школ.
- Боялись приезда учителей из Петербурга?
- Очень боялись! В тридцать первом мы об этом узнали, в тридцать втором нас уже учили представители Мариинки. И мы, восемь человек, выпускались балетом "Щелкунчик". Это великое достижение нашего директора Малиновской - удивительной женщины, из когорты старых большевиков.
А потом наступил тридцать седьмой год - год страшный. Люди умирали сотнями. Чистка всей интеллигенции. Это было ужасно: уходили лучшие люди. Но мы, молодежь, этого не знали.
Тогда пять человек - Миша Фихтенгольц, Буся Гольдштейн, Роза Тамаркина, Марина Козолупова и я - впервые были представлены к ордену "Знак Почета".
- В тридцать седьмом году вас и приняли в комсомол?
- Да. Но, знаете, в комсомол ведь принимали не всех.
- Как вы сейчас относитесь к тем статьям, в которых вы в тридцатые и сороковые годы писали хорошие слова про партию, про Сталина, про советскую счастливую жизнь?
- Вы знаете, партия в Большом театре состояла из тех людей, которые участвовали в жизни театра. У нас, в парткоме Большого, не было случайных людей - чиновников, клерков. У нас были лишь те люди, что составляли коллектив Большого театра. И вся наша партийная организация была сильным кулачком, который помогал нам донести до самых вершин власти наши проблемы. Я, если вы позволите, перейду к последнему времени. Вот в "Известиях" опубликовали интервью президента Путина. Сколько было вопросов президенту! И ни одного - об искусстве! Ни одного!
Кстати, наш президент мне нравится не только потому, что он умен, что он ведет государство по пути, по которому, мне кажется, оно должно идти. Он мне нравится даже тем, как он идет по красной дорожке. Как хорошо он чувствует, как надо идти! Как он сидит - он никогда не размахивает руками. Казалось бы, пустяк, и говорить об этом не надо, но для меня это очень много значит.
- В библиотеке СТД есть целая папка газетных вырезок, вам посвященная, где собраны заметки о вас и ваши статьи с 1937 года.
- Что вы? Это невероятно.
- Там писали, что вы в танце придерживались драматической линии, могли, танцуя, обрисовать характер.
- Просто для меня делали очень хорошие спектакли. Великолепные спектакли! Например, на "Мирандолину" пришел Немирович-Данченко и сказал: "Бросайте балет, и я вас устрою в драматический театр". Он, конечно, пошутил, но мне это было очень приятно.
- Я нечасто хожу в балет, но замечаю, что танцовщики часто помогают себе "лицом" создать характер - делают какие-то гримасы, изображают восторг, ярость, другие чувства.
- Мне кажется, это ерунда. Ничего не надо придумывать - не надо играть лицом в танце. Мимика лица должна быть минимальной, и она должна исходить из замысла сценариста и балетмейстерского прочтения этого замысла. В этих пределах - можно. А специально показывать лицом - вот я радуюсь или горюю - это, с моей точки зрения, чепуха.
Я танцевала с тремя переломами
- Однажды, когда я танцевала в "Красном маке", сестра моя сидела во втором ряду. И вдруг раздался треск, который даже она услышала. Она решила, что лопнула стелька балетного туфля. Я продолжала танцевать со страшной болью. Мне нужно было докончить первый акт "Красного мака". Я, почти ничего не соображая, залезаю в носилки (на мое счастье, кули на сцену выносили носилки), помахиваю ручкой на прощание и только в кулисе теряю сознание. Потом меня везли на "скорой помощи", кругом - на Театральной площади - песни, танцы (ведь были ноябрьские праздники), а машина наша едет в больницу на улице Грановского. И когда меня вытащили из-под рентгена, по запаху валерьянки я поняла, что дела мои плохи. И действительно, оказалось - три перелома. Я танцевала с тремя переломами! В это время перед телевизором сидела балерина Стручкова и смотрела трансляцию "Красного мака". Она была запасной - на случай, если со мной что-то случится. Но, думала она, что может с Лепешинской случиться? По моему лицу она поняла: что-то стряслось. И немедля выехала в театр. На полчаса задержали антракт, ее одели, загримировали, и она заканчивала "Красный мак" вместо меня.
- В "Красном маке" вы танцевали одну партию с Улановой. Она не могла вас заменить?
- Меня всегда спрашивали (я думала, что и вы меня тоже спросите): "Как получалось, что вы с великой, гениальной Улановой танцевали одни и те же партии - в "Красном маке", "Золушке", "Медном всаднике". Однажды об этом спросили Уланову. Она очень мило, как она это умела, развела руками и сказала: "Мы такие разные!" В этих словах - ее разум. Она была очень умна, и не только по-балетному.
Мне уже столько лет, а я так живо помню один ее жест, когда она увидела Ромео: она посмотрела ему в лицо первый раз, прижала руку к сердцу, а вторую подняла к небу. И я уже больше пятидесяти лет помню этот жест во всех деталях!
Берия сказал: "До меня доходят слухи, что вы не доверяете советской власти"
- Ольга Васильевна, после ареста близкого вам человека, супруги Молотова, вы пережили еще один арест - вашего мужа.
- Мой муж работал в МГБ - так стало называться НКВД. Он помог всей нашей семье, когда началась война, когда нас переправляли в очень тяжелых условиях. Я его вспоминаю с очень хорошим чувством. Он был во всем благороден.
Вскоре после того, как его арестовали, за мной приехал в три часа ночи человек в военной форме и огромной папахе. Попросил меня одеться. Я быстро оделась. Помню, что мы проехали Садовую, улицу Качалова и заехали в особняк Берии. Зашли. Библиотека, огромные шкафы с книгами, часы большие. Берия почему-то ходил сзади меня, я видела только его отражение в стеклах шкафа. Заметила, как блестело его пенсне в этом стекле. Он сначала говорил о чем-то элитарном, задавал светские вопросы вроде: "Как танцуете в Большом театре, довольны ли?" А потом вдруг сказал: "До меня доходят слухи, что вы не доверяете советской власти. Вы думаете, что мы вашего мужа арестовали несправедливо". Вот тут я обернулась к нему, оперлась на стол (потому что, если бы не оперлась, наверное, упала бы) и сказала: "Лаврентий Павлович, вы коммунист, и я коммунист. Давайте говорить как коммунисты: если мой муж виноват - наказывайте. Не виноват - выпускайте". И меньше чем через год он его выпустил. И муж мой умер своей смертью, его не расстреляли... Жизнь ведь не идет по прямой линии, она движется такими зигзагами, что тебе порой делается страшно.
И он был настолько благородным человеком, что, когда вышел из заключения, не вернулся ко мне, боясь испортить мою карьеру. Я ведь танцевала первые партии в Большом театре. С его стороны было очень благородно.
Когда он умирал, я пришла попрощаться с ним. Он попросил у меня прощения, если в чем-то виноват, и я попросила прощения у него.
- Помните вашу последнюю встречу со Сталиным?
Это было на приеме. Был концерт: Барсова, Давыдова, я, кто-то еще - не помню. Он показывал нам фильм "Волга-Волга". Он этот фильм очень любил, и за Ильинского все монологи повторял. И эти монологи были абсолютно правильны. Я повторяла все монологи за Орлову, но потом замолчала, чтобы внимательней его слушать. Мы были в него все влюблены. Он мог быть и очень милым, и очень хорошим, но, вероятно, это просто казалось. Потому что по натуре он был плохой человек - мстительный и злой. И то, что он сделал со страной, - этого история ему не простит.
Он не знал, что я - Лепешинская, а я не знала, что он - генерал армии Антонов
- Наступил пятьдесят шестой год. Помню, как я вышла из гостиницы "Советская", где был прием. Шел дождь. А машины из Большого театра нет. Я была в платьице - дрожала как осиновый лист, был сильный, пронизывающий ветер. Рядом стоял генерал. И он, будучи хорошо воспитанным человеком, спросил: "У вас нет машины?" Я говорю: "Нет". И он предложил подвезти меня до дома. Когда он посадил меня в машину, я его разглядела. Он был удивительно красивым человеком - сложен хорошо, и лицо красивое. Я решила, что мне нужно ехать на дачу. Он меня вез туда минут сорок, и я вдруг вспомнила, что мне нужно обязательно быть дома в это время. И я попросила подвезти меня до дома! Так что у нас было время познакомиться и поговорить (Смеется). Так произошло наше знакомство. Он не знал, что я - Лепешинская, а я не знала, что он - генерал армии Антонов. А после войны он стал начальником Генерального штаба войск Варшавского Договора. Вскоре мы поженились.
Он был удивительным человеком, знал французский язык, любил музыку. Когда он на даче работал, мы тихо включали Шопена или Рахманинова - его любимых композиторов. После его смерти я не сумела себя заставить танцевать. И я решила, что этого не надо делать. И оставила сцену. Жизнь потеряла всякий смысл. Но ничего не делать было еще труднее. И как-то моя сестра вспомнила, что однажды за обедом он говорил, что, мол, уже пора уходить на пенсию - и ему пора, и мне пора. "Я буду писать книжку, а ты - учить детей и взрослых!" Так и вышло.
К сожалению, только около семи лет продолжалась наша с ним жизнь. У него тромб попал в сердце. А у хирурга не хватило смелости разрезать сердце. Боялся он, ответственность была большая - делать такую серьезную операцию генералу Антонову.
Тогда у меня было плохо со зрением. Когда его хоронили - его положили в кремлевской стене - было очень жарко. И я потеряла зрение совсем. Видела только черное солнце, и последнее - как Брежнев вынул из кармана платок. И все - темнота. Друзья моего мужа повезли меня домой. Я пролежала месяц. Зрение медленно-медленно возвращалось.
Кстати, Майя Плисецкая в своей книжке написала про моих двух мужей! Почему в своей книжке она рассказала про моих мужей? (Смеется). Это очень забавно. Она просто знала, кто они, как их зовут, и где служили, и поэтому решила написать. К тому же она замечает там, что у меня короткие руки. Но это не совсем так, потому что когда принимают в балетную школу, то измеряют сантиметром. Но я хорошо делаю, как пишет она, "рыбку" - балетное движение с партнером.
Представляете мой ужас, когда на сцену вышли и начали танцевать восемь "лепешинских"
Но возвращаюсь к моей истории. Когда я немного поправилась, меня отправили в Италию. Начальница тамошней Академии танца узнала об этом, разыскала меня: "Пожалуйста, возьмите хоть один класс, поучите наших детей хоть немножко!" И я, будучи полуслепой, взяла восемь девочек. Способные девочки, а одна была просто очень одаренной. И в середине года был экзамен. Вы представляете мой ужас, когда на сцену вышли и начали танцевать восемь "лепешинских". Моя манера, мой книксен - все мое! Я пришла в такой ужас! Это был великолепный урок для меня, что индивидуальности учеников никогда нельзя лишать. Пусть она будет неправильной с точки зрения чистой классической школы. И потом я учила балерин в Германии, Швеции, Норвегии, Египте - вплоть до Мальты. И везде я пыталась не гасить индивидуальность учениц своих, а напротив, поддерживать.
Когда я вернулась домой из Италии, пришло письмо от Вальтера Файзельштайна с просьбой помочь в Берлине с делами "Комише опер". Мне позвонила наш министр Фурцева - самый лучший министр культуры, которого я знала. (Исключая интеллигентного Петра Демичева). Она была в курсе всех дел - литературы, живописи, балета, она приходила к нам, зная, кто сейчас лучший. Я пережила за восемьдесят лет всех министров культуры, но она была лучшей. Так вот, она меня к себе вызвала и попросила дать согласие на его просьбу организовать балет, поскольку этот человек перешел из берлинского сектора ФРГ в ГДР и возглавил там театр "Комише опер". И я, зная, что там есть хороший балетный педагог Том Шиллинг, дала согласие и приехала в Берлин.
И мы вдвоем с Шиллингом начали набирать труппу. Я ходила по улицам и отбирала ноги! Видела удачные ноги - хватала этого несчастного и тащила к нам! (Смеется). И таким образом была собрана очень хорошая балетная труппа. К сожалению, сейчас там все изменилось.
Я хотела приколоть орден к бедру
- Среди ваших орденов есть филиппинский.
- Какой-то даже с лентой! Однажды, когда мы праздновали в Кремле день Восьмого марта, нужно было надеть все ордена. Где положено, они не уместились, я хотела приколоть один к бедру, но решила, что орден на бедре - это все же слишком (Смеется). Но свои четыре лауреатских ордена я ношу. Когда прихожу на важные встречи, на вечера, я их надеваю.
Я расскажу вам, как получила первую свою Сталинскую премию: когда Сталин прочитал имена кандидатов на премию - Файер, Уланова и третий человек, - он зачеркнул одну из фамилий, не будем говорить какую, и синим карандашом написал мою. Так я оказалась среди первых лауреатов Сталинской премии.
А когда меня представил к званию Герой Социалистического Труда, муж сидел в тюрьме. И Гейдар Алиев, который заведовал искусством в Политбюро, вычеркнул меня. Так я и не стала Героем труда. Уланова и Семенова стали, а я - нет.
- Как вы получили значок "Ворошиловский стрелок"?
- Я получила этот значок вместе с Барсовой. Лежа выбивали десятку. А стоя выбить десятку не получилось у нас с Валерией Владимировной.
- Вы дружили с Раневской?
- Да. Она была солнышком у нас. Когда она приходила к нам в дом, все сразу садились вокруг нее, и начинались шутки, мудрые речи. Помню, однажды я шла от метро "Смоленская" и свалилась на оба колена. И вдруг я начала невероятно хохотать. А если я начинаю хохотать, то остановить меня трудно! А навстречу шел молодой человек. Смеялась я оттого, что вспомнила, как Раневская рассказывала, что однажды она на улице упала на оба колена, не смогла подняться, увидела молодого человека, протянула к нему руки и закричала: "Молодой человек! Поднимите меня! Народные артистки на улице не валяются!"
Она говорила: "Я чувствую себя старой пальмой на вокзале, которая никому не нужна, а выбросить жалко". Однажды мы провели свой отпуск в Барвихе, встретившись там случайно. И, надо сказать, это был самый веселый отпуск за много лет, самый интересный. Она рассказывала, как они однажды вместе с Качаловым гуляли в парке Барвихи, в утреннем тумане. И вдруг Качалов остановился - ему почудился голос сверху. Фаина Георгиевна тоже остановилась, решив, что Качалов сошел с ума. Но он был уверен, что слышит какую-то песнь свыше. А когда рассвело, она оглянулась назад и увидела, что на фонаре сидит монтер и вкручивает лампочку, напевая какую-то песенку.
"Роберт Стуруа не имел права появляться в Большом"
- Головкину позволили в одной из газет облить грязью с ног до головы - и коррупция, и взяточничество, ну чего там только не было! Я хотела сразу же ответить, но, наверное, сейчас это более уместно, потому что она совсем недавно умерла. Она была умная и целеустремленная женщина, очень много сделавшая для балета.
Вот скажите мне, как бы поступили вы, если бы к вам, как к руководителю балетной школы, пришел министр культуры, привел свою дочь за руку и попросил бы посмотреть, достойна ли она поступить в первый класс, так как очень хочет танцевать? Что бы сделали вы? И вы бы приняли, и я бы приняла. Коррупция, говорят. А без этих отношений шагу ступить невозможно в нашей жизни. Похоже ли это на коррупцию?
И я очень давно хотела сказать о Владимире Васильеве. Нельзя Васильеву было давать орден IV степени "За заслуги перед Отечеством"! Нельзя! Кто эти люди, которые решают, кому какую награду давать? Кто они - люди из наградного отдела в Министерстве культуры, которые дали Васильеву, который выше всяких наград, орден IV степени? Васильев утвердил в Большом театре настоящий мужской танец. Убрал всю эту, как сейчас говорят, "голубизну", которая у нас была. Он обновил наше прекрасное искусство мужского танца.
Он хотел сделать Большой театр современным театром. Ставил Бежара - очень талантливого модерниста. И Васильева сняли за то, что он позволил себе, будучи худруком Большого, взять курс на модернизацию. Ведь Третьяковскую галерею не трогают, Эрмитаж не трогают - просто делают выставки современных художников, но основную экспозицию не уничтожают. Но, даже если Васильев ошибся, умалять его талант, если не гений, нельзя!
Наталье Дудинской тоже дали IV степень - она и умерла! Она приехала на свой юбилей, совсем не хворала, и на сцене узнала, что получила орден IV степени. Пришла домой - и умерла. Честолюбивая? Да. Плохо. Но мы все честолюбивы. А Васильев - молодец, держится. Он и сейчас считает, что Большой не должен существовать по тем же принципам, что Третьяковская галерея. Он не прав. Большой театр должен быть незыблем. И, например, режиссер драматического театра Роберт Стуруа не имел права появляться в Большом.
Почему Стуруа в Большом театре ставит "Мазепу"? Какое он имеет право ставить исконно русскую оперу? Он талантливый человек, я знаю его спектакли и очень высоко его ценю, но какое он имеет отношение к оперному искусству? Это неприлично. Вот сейчас Ратманского, совсем молодого человека, сделали руководителем балета. Он в Большом поставил очень милый капустник - "Светлый ручей". Актеры очень любят его танцевать, но ведь это капустник, а не спектакль Большого театра.
- Вам спектакль совсем не понравился?
- Это милый, но пустячок. Но в Большом театре нельзя на капустнике держаться. Ратманский сказал очень хорошую фразу, что свои балеты ставить в Большом театре не будет. Молодец! Вот за это я его по-настоящему хвалю. Он профессионал, но, насколько мне известно, до сих пор работает в Дании. (В Дании Алексей Ратманский уже не работает. - "Известия".)
- Вам что-нибудь в Большом театре за последние годы понравилось?
- Я ведь там очень долго не была и видела далеко не все. Жалко, что нет блистательных постановок, которые я знала, - "Красного мака" нет, "Медного всадника" нет...
Вы знаете, я не поклонник современных танцев. Но вот Эйфман умудрился в свои модерные танцы вложить смысл. И все они основаны на классическом балете.
- Что вы думаете о Волочковой?
- Я ее не знаю и знать не хочу. Никогда ее не видела и не увижу. Потому что все, что связано с ней, носит скандальный привкус. Я этого не терплю.
"Когда больной мальчик бредил, Уланова сидела рядом и держала его за руку"
- Когда вам грустно, о чем вы вспоминаете, чтобы изменить настроение?
- Когда мне нехорошо, я Уланову вспоминаю.
Последние два с половиной года, когда она осталась одна, мы были очень близки. Умирала она в одиночестве. И хотя говорят из Музея Бахрушина, что они были с ней, что она не оставалась одна, - ерунда. Мы с ней часами разговаривали по телефону. Когда она была в театре, я приходила туда только для того, чтобы сказать ей несколько слов, проводить ее домой. Конец жизни у нее был, я думаю, очень тяжелый.
-Какие темы вы чаще всего обсуждали во время этих телефонных разговоров?
- Она мне много рассказывала о детстве. Ее отец был охотник. Однажды он взял ее на охоту с собой. Она заметила, что перед охотой он зашел в ее комнату и что-то взял. И потом она увидела, что ее любимую утку из папье-маше папа использует как подсадную. "После этого я никогда с папой не ездила на охоту", - говорила Уланова. Уланова ведь тоже, как и я, была родителями задумана мальчиком, а получилась девочка.
Рассказывала мне и другую историю. Одним из ее мужей, как известно, был режиссер Юрий Завадский. Он, кстати, приходил на спектакль "Жизель", где она танцевала, и плакал. А во время войны пригласил ее в Алма-Ату, где был в эвакуации. Потому что в Молотове, где жила тогда она, было очень голодно. Она приехала и заболела тифом. Ее положили в палату для детей. Там лежал мальчик с острой формой тифа, и он всю ночь произносил одно слово: "Мама". Ночью, когда он бредил, она сидела рядом и держала его за руку. А утром делала из бумаги голубей и весь день пускала их летать по комнате.
- С ней было сложно общаться?
- Наверное, но мне не было с ней трудно. Ведь мы с ней, так сказать, в одном бассейне купались. (Смеется.) Но, конечно, в последние ее годы Большой театр не нашел применения для ее таланта. И любви не нашел.
- У нее осталась обида на Большой театр?
- У нас на первом этаже были скамейки, на которых сидели люди из оркестра, миманса, костюмеры. И вот однажды она сказала мне: "Раньше я входила, и люди вставали и говорили: "Здравствуйте, Галина Сергеевна!" А сейчас я стараюсь поскорее прошмыгнуть мимо этих скамеек". Значит, что-то ей было обидно.
- Вы не видите кандидатур в сегодняшнем Большом театре, которые могли бы развивать искусство в том направлении, которое вам кажется правильным?
- Даже если вижу, меня не спросят.
источник- Артур Соломонов Сайт: Известия 11.04.2004
Немає коментарів:
Дописати коментар