07.10.2010 08:54:40
Любое живое существо, свобода которого ограничена разного рода клетками и заборами, стремится попасть в прекрасный мир вне этих клеток (не важно, что он может оказаться и не таким уж восхитительным, как виделось из неволи).
Только редкие сангвиники из числа курсантов не испытывают радостного волнения в конце недели, когда приближается заветный миг раздачи увольнительных. Увольнений в наше время было два (для иногородних): в субботу с 19 до 24 часов и в воскресенье с утра и до тех же 24. Ленинградцы отправлялись по домам сразу на оба срока с ночёвкой. Чтобы получить заветную бумажку с печатью следовало не иметь двоек и наказаний, а также не быть назначенным в наряд.
http://flot.com/blog/historyofNVMU/pust-vsegda-budet-nebo-dom-kuznetsa-kirillova.php
Далее шёл естественный отбор по состоянию формы одежды. Конечно, перед увольнением брюки должны были быть отглажены, обувь вычищена и надраена до блеска гуталином с помощью щёток и «бархотки». Потом следовали упражнения с металлической фурнитурой (латунными пуговицами и массивной пряжкой ремня – «бляхой»). Нынешние военные люди лишены перечисленных удовольствий, так как изобретение анодированных вечно блестящих пуговиц исключило из их обихода такие предметы, как трафарет, объединяющий все пуговицы для полировки (вроде партсобрания), суконки с пастой ГОИ (эта аббревиатура означает государственный оптический институт – колыбель полировочного дела), разные химические снадобья для борьбы с окислами латуни и много других приспособлений такого рода. К слову говоря, в сыром ленинградском климате латунные пуговицы через пару часов снова тускнели, так что конвейер полировочных работ никогда не останавливался.
Но все эти сложные технологические мероприятия представляли собой только открытую (легальную) сторону сложного дела подготовки к выходу в «город». Как и у других, более серьёзных явлений общественной советской жизни здесь была и своя скрытая подпольная сторона. Подобно тому, как взгляды начальства и курсантов не совпадали в вопросах сбивания «афёры», имели место существенные расхождения и по таким важным вопросам, как детали внешнего вида моряка. В первую очередь это касалось ширины брюк.
Командиры боролись за её уменьшение, а «братва» – за всемерное увеличение. Поскольку сшить вторую пару «шкар» (шириной, уж не знаю, полметра) большинству из нас не представлялось возможным по материальным условиям жизни, в ход шли издевательства над казённой парой суконных брюк. Бедные изделия распяливали в мокром виде на специально заготовленную фанеру, в них вшивались «клинья» – куски материи не всегда одинакового с основным изделием цвета. Потом Зыбунов или какой-нибудь другой живодёр из патрулей злорадно вырезал эти «клинья» бритвой: война шла не на жизнь, а на смерть. Взрослому начальству и в голову не приходило напялить на самого модного «моремана» злополучные штаны метровой ширины и пустить его в таком виде, например, в танцевальный Мраморный зал. Взрослые люди воевали с пацанами на полном серьёзе.
Одними брюками, конечно, дело не ограничивалось. Не меньшие страсти разгорались вокруг цвета морских воротников (их травили хлоркой до белизны, чтобы придать изделиям «бывалый» вид), размеров полей и околышей на бескозырках и тому подобных пустяков с точки зрения наивных штатских людей. Если просуммировать энергию противоборствующих сторон, которая была затрачена на все эти, в общем-то, портновские страсти, то итог, наверное, немало удивил бы самих участников «клёшевой» войны. Но никто таких подсчётов не проводил, и дурацкая игра продолжалась без остановок.
В оправдание штанов и бескозырок надо заметить, что сами они здесь не при чём. Например, спустя десятилетия с такой же яростью юные моряки боролись не за увеличение, а за уменьшение ширины брюк. Корни этого явления я не способен обнажить, и ограничусь только его констатацией.
Иногда и сейчас я смотрю телевизор. А на экране не так уж редко появляются современные генералы в неимоверного диаметра фуражках, вдобавок украшенных сразу и звёздами, и орлами. Поневоле подумаешь: «Жив курилка!» и вспомнишь полуметровые клёши чуть ли не пятидесятилетней давности.
Но вот, наконец, курсант прошёл проходную и очутился на ленинградских улицах. Что же открылось его взору?
В этом месте повествования я хочу, в очередной раз, использовать чужие изобразительные средства.
У Ильи Глазунова есть цикл работ, показывающий худенького (и, наверное, не очень сытого) маленького человека на фоне серых ленинградских домов. Если читателю знакомы эти картины, мне трудно что-либо к ним добавить. Огромный вечно мокрый, а длинной российской зимой – и промозглый, казённый искусственный город являлся враждебным человеческой натуре скользким монстром. Под стать погодным и градостроительным особенностям были и люди окраин. Задним числом я могу свидетельствовать, что таких разложившихся пьяниц и падших женщин, как на обочине прославленного культурного центра, мне не приходилось видывать даже в портовом Владивостоке. И такое впечатление от Ленинграда не проходило у меня и позднее, когда стали понятными архитектурные красоты, появилось уже множество друзей и стали знакомы и близки его музеи, театры и филармония.
Если же спуститься с высот этих обобщений, Ленинград, как и другие города страны, был мало пригоден для спокойного отдыха военного человека. Как я уже напоминал, значительная часть мужского населения страны в те времена разгуливала в военной форме. И всем этим людям, как правило, старшим по званию, мы должны были отдавать «честь». Ну где наберёшься этого ценного продукта для такой своры потребителей? Все мы норовили «сэкономить».
«Оптимизаторов» ловили бесчисленные патрули и отдельные энтузиасты уставного порядка. Среди последних выделялись курсанты традиционных военно-морских училищ имени Фрунзе и Дзержинского, в которых, по-моему, прикладывали лапу к голове даже во сне. При этом не только воинские звания, но и нашивки, обозначающие год обучения («курсовки») служили аргументами в определении старшинства. И только счастливые обладатели гражданской одежды из числа ленинградцев могли, нарушая установленные порядки, отдохнуть от раздачи остатков своего достоинства. И всё это всего лишь для постоянного напоминания нижним чинам, что они не равны более высоко поставленным. Метод как был придуман пруссаками, так и дожил до наших дней. Невольно вспомнишь здесь всяких американцев с их вольностями внешнего общения людей при строжайшей дисциплине выполнения работ.
Чтобы избавиться от столь длительного нахождения на плацу, нужно было зайти в какие-то помещения.
Наиболее доступными из них были кинотеатры (для пассивных созерцателей любого культурного уровня), музеи, театры, филармония (при появлении соответствующих потребностей) и танцевальные залы. Что касается последней разновидности просветительных учреждений, то я пасую. Знаю, что самая знаменитая «танцулька» – Мраморный зал – находится где-то в районе Марсова поля, но большими сведениями в этом деле не располагаю. Конечно, общение с девочками – хорошо, но чтобы такой ценой...
Ряд помещений был оформлен с использованием мрамора и ценных пород дерева. Огромный Мраморный зал был предназначен для массовых развлечений и танцев. - Дворец культуры имени С. М. Кирова.
Больше я любил приглашения домой, а их было достаточно. Родители моих однокашников относились к нам, как к собственным чадам, хотя мы не всегда заслуживали этого, особенно после употребления спиртного, что (увы) не было редкостью.
Что касается музеев, то вкус к их посещению подарила мне буквально за два «сеанса» худенькая мама нашего Бори Козлова – Анастасия Фёдоровна. Она была кандидатом искусствоведения, и слушать её в Эрмитаже или Русском музее было настоящим наслаждением. Причём характерно, что, в отличие от многих других людей её звания, Анастасия Фёдоровна не отделяла художественную (изобразительную и музыкальную) культуру от остальной громады знаний и навыков, накопленных человечеством, и навсегда поселила во мне именно такое, расширительное, понимание культурного человека. Когда я вижу современных людей интеллигентного сословия, которые ломают предметы разного назначения вместо того, чтобы обратить их на свою пользу, или с презрением относятся к ремеслу, например, сапожника, мне не хочется причислять таких собратьев по человеческому роду к числу культурных. И, наоборот, моим кумиром является Владимир Иванович Даль, который не только проник в неизведанные глубины русского языка, был моряком и лекарем (то есть барином по тогдашнему раскладу), но и владел навыками большинства современных ему ремёсел и мог сам себе стачать обувь и одежду...
Как и для большинства людей того времени, кино доминировало в моём наборе культурных развлечений и подспудно выступало главным «кузнецом» эстетических представлений.
Классические советские ленты были наперечёт, их просматривали много раз и знали наизусть большинство реплик.
Не любить Чапаева и Петьку (а также изображающих этих героев актёров) было просто невозможно. Нудные послевоенные фильмы о разных российских гениях были и числом поболее, и куда менее интересными. Из многих фильмов о войне, великом Сталине, счастливых рабочих и колхозниках торчали такие длинные «уши» показухи, что не заметить их даже неопытному молодому человеку было просто невозможно. Причём я думаю, что создатели киномакулатуры и не рассчитывали на скрытность своих замыслов, их задача была иной – приучить нас к обыденности вранья: смотрите и делайте вид, что так оно и есть. Вот этот всеобщий сговор и был главной подлостью...
К счастью, только этими фильмами даже тогдашний, по сути дела бесплатный, прокат жить не мог. Вслед за Геббельсом, наши пропагандисты польстились на шедевры американского так называемого «рузвельтовского» кино, в которых, так или иначе, критиковалась заокеанская действительность. В начале титров появлялась надпись, что лента трофейная, и все сложности авторского права оставались за кормой. Среди этих фильмов мне больше всего нравились «Сенатор» и «Во власти доллара» (наверное, название переврано), не говоря уж о «Серенаде солнечной долины», «Сестре его дворецкого» и «Тётке Чар-лея». При всех условностях изображения в кино реальной действительности, от американских фильмов шёл неповторимый «запах» другого мира, причём вовсе не такого безобразного, как хотелось бы нашим политработникам.
А затем на экранах начали появляться послевоенные шедевры итальянского и французского кино...
В этом месте повествования я, пожалуй, остановлюсь и брошу тему любимого своего искусства. До конца восьмидесятых годов меня тянуло к большому экрану как магнитом, и без двух-трёх фильмов в неделю (при штатской жизни) я не мыслил себе нормального существования. За последние пять лет я был в кино один раз...
С театрами дело обстояло сложнее. Нет, я говорю не о приобретении билетов. Они продавались по копеечной цене и были доступны даже «подготу» с его капиталами в виде остатков маминого перевода. Но репертуар!
Того живого театра, который появился в шестидесятых, с кумирами, вроде «Современника» и БДТ, да и просто откровенно играющими актёрами, тогда не было.
Можно было смотреть либо бессмертную классику (в основном – русскую), либо тщательно отфильтрованные советские пьесы (я говорю, в основном, о драматическом театре и немного – об оперетте, искусства постигать оперу и балет я так и не освоил, несмотря на несколько попыток).
Повзрослев, уже в высшем училище, мы с Петровичем стали понемногу понимать суть театральной игры и не пропускали ни одной возможности встречи со знаменитыми актёрами (а их у нас всегда хватало) и в Ленинграде, и в Москве. Игру Пашенной, Полицеймако и Симонова я, пожалуй, уж не забуду никогда и всегда сравниваю своих нынешних любимцев с их именитыми предшественниками.
Первый раз в Ленинградскую филармонию я попал совершенно случайно, наверное, из-за дешевизны билета и его доступности по случаю обычного концерта. Но сам замечательный зал с органными трубами, оркестранты и дирижёр Зандерлинг (еврей, сбежавший от Гитлера, да так и осевший в СССР), атмосфера божественного поклонения музыке и сама публика настолько поразили меня, что я пристрастился к посещениям знаменитого заведения, не очень-то разбираясь в исполняемых там произведениях.
Получалось что-то вроде походов европейца в буддийский храм. Тем не менее, очищающее душу влияние этих походов не вызывает сомнения.
Конечно, одними перечисленными культурными мероприятиями наше времяпровождение в выходные дни не ограничивалось. Например, зимой я «пристраивался» к нашим спортсменам-лыжникам и под опёкой Вали Круглова довольно-таки часто отправлялся в Кавголово на знаменитые холмы. Лыжи – это, пожалуй, единственный (не считая плавания) осиленный мною вид спортивных развлечений. С утра мы набирали избыточное количество остающихся от уволенных курсантов харчей и на паровике ехали за город. Там для наших ребят арендовалась изба, которая служила опорной базой, в ней оставлялись лишние пожитки.
Пока спортсмены проливали пот под контролем секундомеров, я всласть катался по хорошо проложенным прогулочным маршрутам, спускался с доступных горок и глазел на прыжки с трамплина. Потом мы поедали громадные обеденные порции и уже в ранних ленинградских сумерках возвращались в переполненном поезде назад в грязноватый город.
О попойках в праздничные дни (Новый год, Октябрьская годовщина и 1-е Мая) мне вспоминать не хочется. Всё-таки проходили они в чужом городе, а это дело семейное. Так что читатель должен простить, что десять или пятнадцать эпизодов суррогатного веселья мы выбросим в мусорную корзину памяти без последующей обработки.
Ну вот, пожалуй, и всё, что осталось в памяти от северной столицы. Повторюсь, она так и осталась для меня привычной мачехой. Как и всем иногородним, мне, конечно, хотелось попасть домой, в тёплую комнату Фоминской школы на свидание с матерью, тётками, школьными учителями и приятелями детства. Поездки в этот оставленный за кормой мир назывались отпусками (к ним, правда, следует добавить два выезда в Москву для участия в первомайских парадах).
Отпуска всегда были большим событием в курсантской жизни. Они явственным образом венчали окончание учебных четвертей, семестров или года, а летом к тому же следовали за морской практикой, которая сама по себе всегда была событием. Пословица не зря говорит, что «конец – делу венец», возвращаться домой с хорошими оценками результатов учёбы, которые я принимал за важное дело, было вдвойне приятно.
Отпуска нам были положены два раза в год: месячный штатный – летом или в начале осени после практики и десятидневный зимой (на Новый год или после зимней сессии). В «Подготии» к ним добавлялся ещё и недельный «довесок» в марте после третьей четверти. Так что на число отпусков грех было жаловаться: моряки срочной службы в те времена за пять лет имели всего два месячных отгула.
Несколько хуже дело обстояло с материальным обеспечением свидания иногородних со своей малой Родиной. Нет, здесь речь пойдет не о курсантской получке или, точнее, её полном отсутствии у «подготов» (хотя косвенно это взаимосвязанные вещи). По установленным порядкам литер (талон на получение железнодорожного билета в любую точку СССР) был положен военнослужащему один раз в год. А отпусков было два или три.
И каждый раз они не мыслились без поездки домой. Причём, как заметил внимательный читатель, без литера оставались именно зимние отпуска, когда перемещение «зайцем» было особенно затруднительным.
Я один раз попробовал освоить этот вид спорта и понял, что и здесь из меня не получится не только чемпион, но даже и значкист ГТО (дело кончилось сговором с проводниками).
Поезда между Ленинградом и Москвой двигались тогда целые сутки, а «пятьсот весёлый» (он плутал в стороне от основного пути и прибывал на Савёловский вокзал) умудрялся тратить на это дело более 28 часов, то есть имел среднюю скорость около 25 км/час. Такой темп передвижения исключал возможность спрятаться от проводников и контролёров, но всё равно, вагоны (я тогда знал только общие) всегда были набиты «под завязку». Люди лежали у самого потолка на багажных полках и находили место во всех мыслимых закутках. Скученность и давка в поездах были естественным продолжением огромных очередей у билетных касс вокзалов, все сословия воспринимали такое положение как само собой разумеющееся и неизменное. Особенно мне запомнились трудности с выездом в отпуск в декабре 1947 года. В стране ввели новые деньги, запасов которых, естественно, у большинства людей не было (накопления скостили вдесятеро, вдобавок ограничив размеры обмена). Я только что вышел из госпиталя после тяжёлой болезни, так что о езде на подножках не могло быть и речи.
Выручило меня семейство нашего будущего знаменитого подводника, адмирала и Героя – Жени Чернова (по-моему, даже без просьб с моей стороны). Женя без лишних слов отвёл меня домой, где мне вручили нужную сумму. Причём мне помнится, что деньги в размере стоимости железнодорожного билета и для семьи Черновых (отец – военный, подполковник) были не совсем пустяковыми.
До 1948 года, пока в стране была карточная система, зимой и весной отпускников снабжали сухим пайком в училище, а летом продовольствие нужно было получать (опять-таки в огромных очередях) во флотском распределителе на Каланчёвской улице Москвы.
К слову говоря, именно там я впервые увидел свою будущую жену, она крутилась возле Назарова и его московских приятелей в ожидании сладких компонентов пайка. Надо сознаться, что никаких особых знаков свыше я при этом не уловил (мне было пятнадцать лет, а моей будущей подруге жизни, – всего тринадцать)...
На Ленинградском вокзале Москвы дорожные муки заканчивались, пригородный паровой поезд до родного «61-го километра» Горьковской дороги по сравнению с ранее преодолёнными препятствиями был сплошным удовольствием. По сравнению с шумными столицами на нашем маленьком полустанке стояла библейская тишина.
Позабавив редких (увы, – в большинстве незнакомых) спутников своим диковинным морским видом, я медленно шёл к своему дому в Фоминской школе. Задним числом следует сознаться, что это были самые лучшие минуты отпуска.
Потом шла радостная суета мамани и моей любимой тётки Зои (зимой они торопились отогреть меня и оттаять отмороженные в жиденьких ботинках ноги), мытьё, поглощение неказённой пищи и рассказы, рассказы, рассказы...
Сначала их выслушивала моя старенькая учительница Анна Васильевна, которая тоже жила в нашей школе, потом учителя в Рахманове и школьные приятели. Ну и, сами понимаете, – одно дело дефилировать в морской форме по Ленинграду, где даже каждая вторая собака – в тельняшке, и совсем другое, – по Фоминской или Рахмановской улице. Для этого не грех захватить из училища даже весьма неудобный для транспортировки палаш (что я и сделал один раз на первом курсе высшего училища).
Уж не знаю, кем это было подстроено, но отпускное время летело с удвоенной, а то и утроенной скоростью, по сравнению с училищным. Не успеешь оглянуться, – и нужно опять стоять в очереди за билетами уже на московском вокзале.
Дальше вся дорожная мутота повторяется в обратном (особенно противном) порядке и заканчивается она санпропускником. Под этим наименованием числились специальные вошебойные бани, без справки из которых возвращение в училище воспрещалось, Посещение санпропускников (расположенных на окраинах города и всегда переполненных) отнимало от времени отпуска почти сутки и было небезвредным для обмундирования: изделия из сукна и меховые шапки с трудом восстанавливали былые размеры.
Фоминская школа.
На берегу нашей речки Вохонки.
1949 год. Полустанок «61-й километр». Друзья провожают меня в Высшее Училище.
После социалистических железных дорог и санпропускников первая ночь в училище на своей койке второго яруса казалась райским блаженством.
Всё это я описываю с колокольни подмосковного жителя, А ведь среди нас был, например, Виля Холмовой, который навещал маму в Барнауле (тогда этот город я воспринимал, как сейчас Иоганнесбург)...
А в самоволки я не ходил. Никогда.
То ли у меня не хватало храбрости для такого рода подвигов, то ли страстей, ради которых нужно было лезть через забор или в окно.
И ещё.
Может быть, это покажется ханжеством, но я думал тогда и думаю сейчас, что негоже человеку сначала ходить в самоволку, а потом принципиально ловить самовольщиков. Или, например, интенсивно выпивать, а затем выступать на собраниях с разоблачением этого буржуазного пережитка.
Впрочем, очень может быть, что я ошибаюсь...
Немає коментарів:
Дописати коментар